Как-то зашел у них разговор об атомной войне. Прежде они обходили эту тему, скорее всего стараниями Оноре. И сейчас он сказал:

— Оставьте, Жан, глобальные проблемы. Пусть ими занимаются политики. Все равно ни вас, ни меня пока и близко не подпустят к их решению.

Овечкин, с удивлением отметив про себя это “пока”, взвился:

— То есть как это?! Оноре, в каком мире вы живете?..

— В чужом, — рассмеялся француз. — В мире политиков и военных.

— И тут многое зависит от нас, — буркнул Овечкин, злясь на него и на себя.

— “От нас”… — все смеялся Оноре. — Вы неисправимый оптимист, Жан. Просто врожденный приходский священник.

— А вы пессимист, гробовых дел мастер.

— О, нет! Тут вы ошибаетесь. От человечества я не жду ничего хорошего, — это верно. Но именно потому, что уверен: кроме жизни, нет ничего стоящего в жизни. И каждый человек стремится к наилучшей, как представляет ее себе, иная — бессмысленна. Разве не так? — Это была его любимая формула: смысл жизни — только в самой жизни.

“Черт бы тебя побрал, — думал Овечкин, отирая пот с лица. — Тут за день намаешься на жаре, еле ноги тащишь… Стремится он, видишь ли, к шикарной жизни. Налижется и тешит свое одиночество за чужой счет… Ну, Овечкин, попался ты с отдельной квартирой! Своего хоть к черту можно послать, если языком ворочать неохота…”

— Мне давно уже понятно, Оноре, что вы убежденный индивидуалист. Я это понял сразу, как только увидел вас здесь вдвоем с собакой. Зарабатываете на шикарную жизнь? Так ведь на всю жизнь даже тут не заработаешь.

— Это смотря как зарабатывать, Жан.

— Ну, может быть, в свои отлучки вы золото моете килограммами. Но на миллионера вы не похожи и, думаю, никогда им не станете.

— Да? Как это понимать? — Оноре усмехался, но глаза стали серьезными. И говорил он определенно не то, что в эту минуту думал.

— Как комплимент, конечно, в моих-то устах.

— Хм. Знаток миллионеров… А вы зачем сюда приехали? Помогать африканцам строить новую прекрасную жизнь?

— А почему бы и нет, если удастся? И на мир посмотреть, и деньжат подзаработать… — “Что так вдруг насторожило его?..”

— А, все же деньжат. Зачем вам деньжата, Жан? Серьезно. Вы для меня в некотором роде загадка. Зачем вам деньги, если одной духовной жизни вам вполне хватает, а общество, как вы говорите, обеспечивает вас самым необходимым?

Он говорил как-то отчужденно. Такой светской манеры, необязательности Овечкин никогда прежде не ощущал, беседуя с французом. Неужели — золото? Чушь! Во-первых, здесь нет золота, и что Оноре мог делать с ним, если бы даже нашел россыпи?..

— Ну скажите, зачем вам деньги? — допытывался Оноре.

— Машину куплю.

— У вас нет машины?

Фразы повисали, каждый из говоривших определенно думал о своем.

— Пока нет.

— А работа кроме здешней?

— Есть, конечно.

— Так вы что, паршивый инженер?

— Почему? Вроде бы нет… — растерялся Овечкин.

— Я не хотел вас обидеть, Жан. В отличие от вас, кажется. Просто мне непривычно… — Он говорил как прежде, свободно, а Овечкин испытывал угрызения совести: да, конечно, обидел француза. Зачем? Сделал ему, наверное, больно: “индивидуалист с собакой”…

— Простите, Оноре, я тоже не хотел вас обидеть. К здешнему климату действительно трудно привыкнуть.

— Ну и не привыкайте, какая вам в том надобность?

— Взялся за гуж… Но вы были правы: всякая мелочь раздражает и выматывает, на нее все время непроизвольно обращаешь внимание. Вот, например, даже то, что не загораешь. Столько месяцев я здесь, а стал лишь красный как рак, и все. Честно говоря, мечтал загореть сильнее всех в Ленинграде. У нас, северян, очень любят загар. Это всегда предмет зависти.

— О, значит, вы тоже любите, когда вам завидуют? Загорать нужно ехать к берегу океана. А тут слишком много испарений, слишком большая влажность. Образуется фильтр, не пропускающий ультрафиолет, только тепловые лучи. Такая буйная растительность, а где ароматы?.. Паршивые края! Нет ничего от живого солнечного тепла: ни винограда, ни яблок, ни груш. И нормальных человеческих чувств нет…

Ночью, лежа в мокрой простыне под москитной сеткой, Овечкин думал, что впервые пожаловался вслух. И сделал это Оноре, чужаку. Никому из своих ребят, даже способному все понять “взводному” Сане, никогда не сказал бы он того, что сказал сегодня французу.

Как странно прозвучало в его фразе о глобальных проблемах словечко “пока”. Что может значить это слово в устах Оноре? Необычное для него слово. Такое в таком разговоре не может быть случайным…

В поселок приехал, возвращаясь с американских концессий, коммивояжер. Далече, однако, его занесло.

Вечером после ужина американец появился в “гостинице у Альбино”. Его привел Коммандан. Как всегда, в черном потертом костюме и белой рубахе с галстуком. Но важности в нем как-то поубавилось. И он вдруг стал просто толстым и старым человеком, определенно несуразным в своем несуразном костюме, когда все его сограждане щеголяли в набедренных повязках или шортах и изодранных рубахах (не специально ли они рвали их для лучшей вентиляции?..).

Казалось, прибытие американца сильно смутило Коммандана. Коммивояжер добродушно улыбался и предлагал “рашн инжени” на смеси английского с французским совершенно неограниченный выбор товаров и услуг — от строительных материалов и тропических боксов с кондиционером до служанок всех цветов, достаточно воспитанных и свободно говорящих на одном из европейских языков. Он шутил, мило кивал после каждой фразы, приговаривая “йес, йес” — “да, да”, и очень понравился ребятам. Коммандан отвел Овечкина в сторону и прошептал, отирая платком пот с лица, почти с благоговейным страхом: “Очень богатый человек!” А потом попросил свести американца к “медсен”.

Коммандан нередко заходил к ним в “гостиницу у Альбино” выкурить сигарету, посмотреть фильм. Иногда поселянам и рабочим показывали вечером на площадке между бетонными домами советские фильмы. Овечкин рассказывал содержание по-французски, а Коммандан, такой важный и гордый, словно это кино лично им не только организовано, но и отснято, а возможно, даже изобретено, переводил на местный диалект. Любил он пообсуждать самые разные вопросы с “шефом Овэ”, как звали местные жители Овечкина, но ни разу за многие месяцы не появился у него в доме. И причиной тому был, конечно, Оноре. Что там между ними произошло — Овечкин не знал, но Коммандан обходил француза за версту и определенно терпеть его не мог. Тут они были взаимны.

Овечкин отвел коммивояжера к доктору.

Оноре встретил американца в гостиной, сухо поздоровался, даже не предложил сесть и коротко сказал, что не пользуется посредниками, все необходимое покупает сам. Оноре был неузнаваем. Он бесцеремонно разглядывал американца, словно пытался смутить или спровоцировать его. Почесывая рыжий затылок, цедил каждое слово так, будто это занятие доставляло ему большой труд. Потом буркнул “адье” и ушел к себе, плотно закрыв за собой крепкую дверь.

Овечкин был смущен и озадачен. К чести американца, вел он себя так, словно ничего не земетил Любезно поблагодарил Овечкина: “Сенк ю, йес, йес…” — и ретировался.

“Какая муха его укусила? — думал Овечкин об Оноре с раздражением, стоя посреди гостиной. — Или это какой-то еще неизвестный мне приступ местной автоклавной отчужденности?.”

Голос Оноре прозвучал неожиданно резко:

— Я прошу вас, Жан, впредь никого из посторонних в дом не водить. — Сутуловатая фигура дока четко рисовалась в проеме двери. В его руках был пистолет.

Овечкин взорвался И сказал подчеркнуто спокойно:

— Что это вы себе позволяете, Оноре? Я не снимаю у вас комнату, я такой же хозяин здесь, как и вы. И буду приводить сюда, кого захочу. Не забывайтесь.

Они молча смотрели друг на друга. Овечкин — откровенно зло, а француз — скорее всего озабоченно.

— Простите, Жан. Но дело очень серьезное. Думаю, что в скором времени вы многое поймете. За восемь лет здесь я не видел ни одного коммивояжера. Ждите появления новых людей. И учтите, они могут оказаться более опасными для вас, чем для меня. Вуаля.